?

Log in

baskduna Below are the 1 most recent journal entries recorded in the "baskduna" journal:
Август 16, 2008
12:07 am

[Ссылка]

Первый пост :)
Я уже давно (относительно) зарегестрировался в ЖЖ. В основном для удобства комментирования (редкого) и размещения объявлений. До сих пор никакого желания "постить" не было. И неизвестно появится ли оно в дальнейшем... Но вот сегодня в процессе беспутного блуждания по сети наткнулся на дневник Наума Ваймана, писателя. Когда-то, 10 лет назад, я пересекся с ним во время съемок документального фильма "Омоним". Наум мне тогда очень понравился. Произвел впечатление человека сильного. На страницах его дневника обнаружил упоминание о себе. Очень забавно. Вспомнилось то время, Алиса и Саша Найманы, следующий их фильм "Ништяк", который я снял... Надо найти их координаты (если это кто-нибудь вообще прочтет и этот кто-нибудь знает их телефон - напишите).
А вот и отрывки из Н.Ваймана:

1998
13.2. Арон встретил очень доброжелательно, угостил водочкой. Отрывок мой берет. А завтра малый курултай у Гробманов, обсудим сценарий фильма, Саша и Алиса Найман, студенты кинофакультета, Ц за режиссеров.

2.3. Два дня снимали кино. В пятницу в 8.45 я у Алисы с Сашей. Салон завален телетехникой. Новые лица: упитанный-краснощекий-энергичный Алик и худющий-согнутый очкарик Ури. Беременная Алиса нервничает: нет батареек для камеры, те, что поставили на ночь заряжать, не зарядились. Съемки под угрозой. Саша где-то суетится, решает проблему. Едем на кладбище. Гробманы и Гольдштейн уже на месте. Разбиваем лагерь у склепа Нордау, тут они все сосредоточились: Бялик, Ахад а-Ам, Черняховский. Гольдштейн ищет могилу своего двоюродного прадедушки: "Ребята, если увидите "Шмарьяху Левин"..." Первое слово Гробману. Садится к "Бялику" и ставит "Зеркало" на плиту. Несет что-то про отцов сионизма. В перерыве Ира кидает ему идею: "Скажи, что с покойными можно было бы сделать неплохой журнал".

Гольдштейн, выбрав трибуну у двубашенного склепа никому не известных сестер и не забыв упомянуть двоюродного прадедушку, заговорил о теургическом характере сионизма, о том, что он родился из романа о стремлении к невозможному (цитировал: "будьте реалистами, стремитесь к невозможному"). Вообще-то я не люблю кладбищ ("воздух кладбищ вреден для здоровья", периодически вспоминала Ира старую строчку мужа), но вышло забавно.

Я поторапливал: на встречу с Барашем в Яффо опаздываем и Бараш наверняка решит, что это козни. Таки опоздали на час, пробки, еще штраф мне влепили за неуместную стоянку. Бараш стоял у Часовой башни с кислой, обиженной физией. "Давно ждешь?" Ц спросил я с лживой участливостью. "Полтора часа", Ц выдавил Бараш. "Ты что, раньше приехал?" Ц "Ты же сказал к двенадцати". Ц "К двенадцати? К полпервого!" Ц "Ты сказал Ц к двенадцати!" Ц "Почему? К полпервого!" Ц "Ты сказал Ц к двенадцати!" Продолжать не было смысла. Поехали в Яффский порт. При въезде, увидев камеры, у нас неожиданно потребовали разрешения на съемку. Бараш не растерялся и показал удостоверение работника Управления радио и телевидения, сошло. Дул сильный ветер. Все достали куртки из сумок. Только краснощекий Алик бегал с камерой в одной майке. В сцене у моря Бараш излагает свою концепцию "средиземноморской цивилизации", я ее считаю надуманной и возражаю. Стихия дышит у ног. "Не люблю море, Ц говорит Бараш, Ц оно равнодушное. Я как-то в Ладисполи купался, море было неспокойное, опасное, и я вдруг подумал, что просто для него не существую, слопает и не заметит. Ну и решил так же к нему относиться". Чайки срываются с крыш огромными косяками. Читаю "Выйдем к морю, как держава после длительной войны", там и про чаек: "А над гаванью веселой чаек праздничный угар, бестолковый, местечковый, оглушительный базар". Потом углубляемся в каменные лабиринты старой крепости. На живописной площадке Бараш декламирует свое коронное: "Будь я Тит, я бы две тысячи раз перевернулся в могиле", потом еще одно. "Ну как?" Ц спрашивает, пока сворачивают аппаратуру. "Первое стихотворение меня приятно удивило на слух, Ц решил я его подбодрить, Ц а во втором мне не нравится слово "ашкеназские". Для русского слуха как-то..." Ц "Ничего, пусть привыкают", Ц лихо отмахнулся Бараш. Спешим дальше. "А куда вы теперь?" Ц спрашивает Бараш. "На Шенкин, Ц говорю. Ц Там у нас сцена с Гольдштейном". Сбрасываем его по дороге. Опять проблемы парковки. На Шенкин столпотворение. Саша и Алиса в изумлении. "Это так каждую пятницу?! Не может быть! Наверное, какой-то праздник! Тусовка гомиков". Алик-оператор снимает толпу. Мы с Гольдштейном на скамейке ведем беседу про мою книгу, мол, как это я, такой буржуйчик, и так вот резко всех в кость. А я ему про упоение в бою, у бездны мрачной на краю. Темнеет, они еще снимают вечернюю Шенкин, а меня вдруг Ури зацепил на разговор. Оказывается, он режиссер, недавно сделал фильм о репатриантах из России, сам написал сценарий. Он левый, сюсюкает про то, что нельзя никого угнетать. Почему это нельзя, говорю, цивилизации строились угнетением, и только угнетением. "Как?! Ц он ужален. Ц Это же аморально!" При чем здесь мораль, говорю, какая мораль? Ну как, говорит, есть же добро и зло. Чушь, говорю, нет никакого "добра и зла". Он в шоке, прибегает к последнему аргументу: а как же война? Это ужасно Ц смерть молодых! Не ужасно, говорю, а прекрасно, ну, тут он вообще онемел, отпал, и боюсь, что сильно расстроился. Сам виноват, не лезь в русскую душу.

Субботним утром снимали пустые тель-авивские улицы. Продолжение у Гробманов. Шум, гам, установка аппаратуры. Гробманы пригласили Лизу Чудновскую. Лиза кокетничает. Гольдштейн прилепился к ней, как всегда. Сначала снимают Гробмана, он показывает свои картинки, объясняет: "Эта картина называется "Дурак". Дурак Ц это я, это ты, все дураки... А эта картина называется "Не хочу" (могила раскрытая), а это вот мавзолей Солженицына..." Пока Гробмана снимают, все болтают, Ури держит "пушку", длинный "пушистый" микрофон, на меня боится смотреть, на попытки развеселить Ц не реагирует. Я сообщаю всем, что после едем снимать Тарасова, я все-таки решил его пригласить, долго и путано оправдываюсь. Гольдштейн молчит, Ира тоже не возражает, только поинтересовалась, не будет ли Тарасов читать стихи. Я по наивности бросаю, что, может, прочтет парочку. Лучше без стихов, говорит Ира. "Только пусть не вздумает стихи читать!" Ц подключается Гробман. Еще не уловив серьезности дела, принимаю это за шутку. Снимаем центральную сцену: Ира рассказывает о журнале, Гробман Ц об авангарде, Гольдштейн Ц об "империи русской литературы" и о нас как о некой провинции этой империи. Мы, мол, "омонимы", и это напрашивается в название. В перерывах Гробман пристает к Лизе: "расстегни пуговку", тянется к лежащей около нее подушке и при этом поглаживает, почти нечаянно, фигурную попку. "Гробман, вы чего меня за жопу хватаете?! Это что ж? При жене прям!" Ц возмущается Лиза. "Какое имеет отношение моя жена к твоей жопе?" Ц изящно парирует Гробман. Много времени уходит на возню с собакой, огромный Тимур (Алик-оператор предложил назвать фильм "Тимур и его команда") то лает в окно, то пристает к участникам, и Гробман загоняет его под стол, после чего съемка и запись продолжаются. Даже спор возник, когда гладкую речь Гольдштейна Гробман вдруг прервал, возмущенный низкопоклонством перед Империей, что, мол, за пристрастие такое к империям, империя Ц это ужасно, это солдатня, подавление культуры. Ну, тут все сразу повскакали с мест, как пел народный бард, и завязалась перепалка на тему: благоприятен ли империализм для культуры. Потом Саша и Алиса, двуглавая режиссерская гидра, заспорили о том, как заканчивать, дать "клоуз ап" или "стил фрейм", долго снимали "клоуз ап".

Когда приехали на бульвар Ротшильд, где должны были снимать Тарасова, уже набегали сумерки. Накрапывал дождь. В условленном месте его не было. Я закружил по бульвару и случайно поймал взглядом знакомую фигуру, исчезающую за углом дома. "Тарасов! Ц кричу, Ц Тарасов!!" Он услышал, крикнул: "Сейчас! Сигареты куплю!" Сняли нашу с ним прогулку по бульвару, беседу на скамейке, Володя восхищался Тель-Авивом (Иерусалим ненавидит), страстно ломая руки, изложил свою концепцию творчества. Прочитал два стихотворения. Все, работа была закончена. И мы вернулись к Гробманам.

Дома жена сказала, что звонил Гольдштейн. Я сразу понял, что Гробманы ему хвост накрутили. Через некоторое время он позвонил еще раз. Спросил, как прошло с Тарасовым и читал ли Тарасов стихи, что, мол, стихи у Тарасова все-таки плохие, а вот проза хорошая, проза ему нравится. Тут я ему выдал. Всю злость, накопившуюся на Гробмана. Он отступил, сказал, что все уладится, не стоит горячиться, конечно, Гробман резок, но в общем-то он хочет как лучше, потом Ц все устали, все утрясется.

(3 комментария | Оставить комментарий)

Разработано LiveJournal.com